Подарки

Когда-то я провалился в абсолютное счастье чтения «Рассказов о пилоте Пирксе» и «Соляриса» – и неведомо мне было, что спустя тридцать пять лет я познакомлюсь с человеком, чьи переводы это счастье мне обеспечили. С Рафаилом Эльевичем Нудельманом свели меня служебные обстоятельства, произошло это незадолго до его кончины. Мы успели поговорить несколько раз, настолько глубоко, насколько вообще госпитальный коридор может быть местом для беседы. После каждой встречи он приносил мне книги, которые составляли расширение нашего разговора, раскрывали по мере общения необычайно совпадающие интересы. Так случилось, скорей всего, благодаря тому, что у нас обоих гуманитарному образованию предшествовало основательное естественнонаучное. Никто никогда не вел со мной разговор подобным образом – бесконечно щедро и трагически: книги после его смерти не должны были остаться без читателя. Перу Нудельмана принадлежат научно-популярные пересказы по самым интересным темам – от иудаизма периода Второго храма до происхождения человека. Это большое увлекательное чтение. Несколько стопок даров Нудельмана занимают сейчас мою книжную полку. Это и монография о библейской археологии. И книга о том, насколько драматической фигурой был Моисей, как наш взгляд на него может быть кардинально углублен. И книга о том, что память есть важнейшее открытие, впервые в истории человечества совершенное еврейской культурой. Я буду помнить, Рафаил Эльевич.

Реклама

Словесность

В Библии текст питается тайной так же, как это делает поэзия. С Богом можно говорить только в поэтическом ключе, поскольку именно поэзия есть то ремесло, которое дольше любых других занятий homo sapiens позволяет ему обращаться с тайной, невыразимостью, пусть метафорически и лексически незамысловато, или наоборот, но именно поэзия обучает слова обращаться к незримому. Поэзия, как и священные тексты, сочиняется под камертон выверенности сообщения: все слова в нем подлежат прочтению Богом. Начиная именно с библейских и поэтических столбцов, текст цивилизации претендует на священность, и потому пригоден для выстраивания канонизирующей иерархии. Текст постепенно становится царем истории и цивилизации, и это главное изобретение обеих. Культура потому и способна заменять религию, что ее собеседник, или третье лицо, присутствующее при беседе, — Бог, а не человек. Откуда берется этот третий собеседник, отвечающий за критерий общезначимости послания, ее направленности в вечность, к потомкам, и т.д.? Возникает он, когда происходит акт самовыражения. Я сажусь писать дневник, скажем, который «никогда никому не покажу». Однако, в моих записях, хоть они и обращены в никуда, немедленно возникает Бог — как некий источник смысла, рожденный моими собственными же словами. Разве это обстоятельство не свидетельствует о том, что Бог и сознание (самое иллюзорное явление на свете) — одной и той же природы. Ни вечности, ни Бога, ни времени без человека не существует. Как только снимается между личностью и молчанием преграда — тут же возникает Бог. Потому и страшно говорить с самим собой, что Богу слышно. Но как именно эфир, делающий людей способными существовать как общность, слепляющий их пониманием, сотрудничеством, законом, — отождествляется с Богом?

Язык и музыка

Наши представления о рае чаще всего формируют услышанные в детстве от родителей воспоминания об их молодости, причем независимо от того, насколько в реальности описываемые времена были трудны. Хорошие воспоминания рождаются по преимуществу беззаботностью, а не объективным счастьем. Воспоминания о молодости, как правило, окрашены музыкой, звучавшей в ту пору, и особенно танцевальной. Так что в моем раю все ходят в костюмах и платьях, какие носили Моника Витти и Марчелло Мастроянни времен “Ночи” Антониони, танцуют рок-н-ролл, слушают Армстронга или одним пальцем наигрывают “Хаву нагилу”. И при этом где-то вдали, в самой глубине прекрасной эпохи грустно звучит меланхоличное танго: “Утомленное солнце нежно с морем прощалось, / В этот час ты призналась, что нет любви…”.

Двое суток непрерывного прослушивания Цфасмана позволяют сформулировать: бесполая эпоха, в которой живое чувство было загнано на Беломорканал и великие стройки, оказалась не способна увеличить расстояние между любовью и смертью. Пронзительная лиричность, выраженная по-разному голосами тех или иных солистов — аристократичная задушевность Шульженко, хрупкая целомудренность Павла Михайлова, — раскаляет добела самые невинные строчки.

Продолжить чтение «Язык и музыка»